Развітанняў не будзе. Піша Маша Шмель.

Як казаў той Нік Кэйв, “Death Is Not the End”. І гэта не вера ў парадайз. Гэта вера ў чалавечнасць. Бо застаецца памяць. Застаецца свет. Застаецца любоў. Маша Шмель ведае пра гэта, здаецца, амаль усё. І мае талент проста казаць аб істотным.

Сосновый бор. Жизнь после жизни

Сначала, когда я была маленькая, могила была всего одна. Там похоронена моя прабабка баба Клава, которую я никогда не видела. Памятник был невзрачный, серенький, без всяких фотографий, а напротив росла совсем невысокая елочка.

Тогда поехать на кладбище было своего рода праздником. Все красиво одевались, собиралось много родственников, ехали на двух или трех машинах. Мама с бабушкой готовили праздничную еду: мою любимую кутью с изюмом, блины с творогом. Меня красиво одевали. Ведь там будет много гостей: троюродные сестры, а может, даже встретим деда (по другой линии) с его новой женой. На большие праздники типа Радуницы или Троицы на кладбище приезжал батюшка и держал речь с микрофоном на специальном постаменте. Он перечислял всех умерших, и каждый, слушая, ждал, когда же назовут его родственника. Еще на кладбище я встречала своих друзей — таких же детей, как я, которые пришли туда со своими родителями. Мы носились между могил, и это был настоящий тусич. Можно сказать, что поехать на кладбище было в каком-то смысле праздником.

Потом умер дедов брат, дед Эдик. Он долго болел, мы навещали его в больнице. Могил стало две. Умерла моя прабабка-долгожительница баба Наташа. Ей было 94 года. Баба Наташа была веселая, играла со мной в карты, а еще, когда она сидела на диване, я садилась на спинку за ней, снимала ее платок и заплетала ей косы. Волосы у нее были даже не седые, а полностью белые. Говорят, что в самые последние годы ее характер немного ухудшился. Но единственное выражение лица, которое я у нее помню, — смеющееся. Старое, сморщенное, со впавшими щеками и глазами, но — смеющееся, и из глаз все равно сыплются огоньки. Как возможно быть такой почти до ста лет? Похоронить четверо сыновей на войне и остаться — такой? Я не знаю.

Когда мне было семь, умерла тетя Люба, моя крестная, папина сестра, в тридцать девять лет. Тетя Люба жила в Минске, там она работала в Академии наук, занималась ботаникой. От работы ей выделили квартиру. Она умерла за два года от лейкемии. Один раз, летом, мы ездили к ней в Минск из Витебска на поезде, спали в плацкарте. Для меня это была первая и единственная такая детская поездка, поэтому поезд очень запомнился.

Также мне запомнилось, что у Любы в квартире везде стояли свежевыжатые соки из морковки и свеклы: ей надо было их пить, чтобы повысить гемоглобин. Мы жили в большой комнате типа зала, на кухне были желтые занавески, а в той комнате, где Люба, немного вытянутой, — никакого декора, никаких цветов, все какое-то бледно-голубое, кровать со светлым постельным бельем, и на ней — христианская книга.

Тетя Люба умерла в больнице, было лето. Я проснулась и увидела маму с заплаканными глазами. Оказалось, что папа уже поехал в Минск. А утро было такое теплое, солнечное.

Похороны делали в дедовом доме — деда по другой линии, мы там бывали нечасто. Тетю Любу хоронили в свадебном платье. Эта традиция, конечно, реально очень странная, особенно если учесть, что Люба встречалась с мужчинами, даже собиралась выйти замуж. В старом альбоме я видела фото, на котором она со своим приятелем на студенческой уборке картошки. Мне почему-то кажется, что гроб был бирюзовый, но я не уверена.

Вообще мне не было страшно. Мне было страшно, когда я стала вспоминать этот образ потом — годы спустя. А в тот момент — похорон — мне страшно не было, я даже помню, как после церемонии снова нашла каких-то друзей и мы играли рядом с домом во всякие игры и веселились. Но когда больше двадцати лет спустя я увижу в спектакле Корняга по мотивам Булгакова образ умершей невесты — станет, мягко говоря, не по себе.

Тетя Люба была отличной крестной. На все праздники она присылала мне яркие и красивые книжки с картинками. И всегда делала в них огромные подписи — ручкой, на полстраницы. Она называла меня Красной Шапочкой и перечисляла много, много пожеланий. Один раз она даже взяла меня ночевать в дедов дом, и я помню, что все прошло хорошо. Это важно, потому что часто, когда я ходила куда-то с ночевкой, мне в определенный момент становилось неуютно и я начинала хотеть домой. С Любой мне было нормально. Мне не хотелось домой.

Во время ее похорон цвели розы, было самое лучшее время лета — конец июня — и с тех пор вид и сладковатый запах розово-алых роз, разлитый в жарком воздухе, также напоминает мне о похоронах.

Дед и дядя Саша, мамин брат, умерли с разницей в месяц. Мне было где-то 13.

У меня был отличный дед. Супер немногословный. Он вообще почти все время молчал. Был неспешный. Глаза добрые. Крутил свою махорочку, любил паліць папиросы. Ездил на мопеде. На рыбалку, в орехи, в ягоды, в грибы. Орехи он привозил специально для меня — огромный мешок. Я потом сидела с чеснокодавкой и лущила их.

Все это происходило ближе к осени, может быть, в августе, когда цветут георгины и астры в воздухе так приятно пахнет дымком. У деда был рак поджелудочной. Но обнаружили это, по-моему, уже на последних стадиях, а до этого ставили какой-то другой диагноз. Дед умер дома. Я была на похоронах. Помню слабо какие-то отрывки: мама в черном, куча людей у нас дома и запах вареных голубцов. И второй фрагмент: я иду за гробом и вдруг начинаю рыдать — отчего? Сама не понимаю. Наверное, вся обстановка так подействовала. Необратимость. Неотвратимость происходящего. Процессия движется на кладбище, и ее не остановить. Это часть круговорота жизни.

Помню, что потом я даже написала какое-то стихотворение, где была строчка «Был камень в руке — высыпался, как песок сквозь пальцы». Через много лет мама найдет специальную папку, куда я распечатывала свои стихи, и скажет, что ей оно понравилось. Я не скажу, что это про деда. Она его очень любила.

Дядя Саша был вообще сплошной болью. Когда он умер, ему было что-то типа 42. Он был невысокого роста — из-за операции в детстве по каким-то причинам перестал расти. Мама говорит, это создало психологическую травму. Все время, что я его помню, он пил, время от времени приходил просить у бабушки деньги. Несколько раз кодировался. Я до сих пор не очень хорошо понимаю, что это значит, но знаю одно: закодировался — значит не пьёт. Но точно также можно было и раскодироваться. То есть начать пить снова.

Еще я знаю, что, несмотря ни на что, дядя Саша был добрый. Даже когда приходил пьяный, обнимал меня: «Ну што ты, згарода?» — и глаза смеются. Любит меня, ведь я — дочка родной сестры. Дядя Саша умер от воспаления легких, уже на похоронах деда он сильно кашлял и сказал кому-то из родственников: «Я пойду следующий». Так и случилось.

И так как все еще не отошли от смерти деда, то дядина Сашина смерть прошла вообще как в тумане, как уже по отрепетированному сценарию. Возможно, дед умер за месяц до Саши специально для того, чтобы не узнать, что его сын умер.

Так как дед и дядя Саша умерли друг за другом, им сделали совместный памятник. Вот так они и лежат — баба Клава, дед Эдик, дед с Сашей. Потом, чуть поодаль (потому что на той площадке места закончились) — тётя Люба и баба Наташа. Тётя Люба здесь, получается, как бы из другой родственной линии, из другой кадки. Но так вышло, что кладбище, на котором хоронили родственников по другой линии, уже переполнилось и закрылось. На том кладбище похоронена баба Валя, Любина мама, — и больше хоронить там нельзя.

Баба Валя умерла за два дня до моего рождения. Мы имели все шансы встретиться, но не вышло. Она умерла от диабета, а может быть — от нелюбви. Сложно понять. У них с дедом по папиной линии были непростые отношения. Через какое-то время после ее смерти он довольно быстро снова женился.

Но его новая жена, Ольга Станиславовна, тоже не так давно умерла — у нее случился инсульт. Хоть она и моложе деда почти на 20 лет, получилось все так. Ее похоронили где-то вообще в другой местности, далеко от сюда. Поэтому ничто сегодня уже не свидетельствует о том, что они с дедом были женаты.

Ольга Станиславовна — интеллигентная женщина. Когда мы ходили в гости к ней и деду, чувствовали, что у нас все как-то проще, здесь — как-то тоньше и изысканнее. У меня в сознании от встречи с Ольгой Станиславовной остались две вещи — приготовленные ей кофе с лимоном и десерт из чернослива, сливок и грецких орехов. Эти кулинарные штуки мне очень понравились, и я практикую их до сих пор. Когда я делаю кофе с лимоном — многие по-прежнему удивляются этому сочетанию, а потом им очаровываются. Но никто не знает, что этот рецепт пришел ко мне от Ольги Станиславовны — дедовой второй жены. Мне жаль, что она похоронена где-то, не известно для меня где. Но, надеюсь, что ее родственники за ней присмотрят. У нее есть взрослый сын, и у него своя семья.

Что сказать про бабушку? Я не знаю. Бабушка упорхнула легонько, как птичка.

Вообще-то бабушка была не худенькая, а крепкая, пышная женщина, — воплощала собой поколенческую витальность, любовь к жизни. Это витальность проявлялась в разных формах, но вот одна из них: все цветы под бабушкиным надзором начинали расти с фантастической силой и скоростью — маленькие фикусы превращались в тропические деревья до потолка, а каландива, рассчитанная на цветение один раз в течение года, неожиданно мутировала и принялась цвести на постоянной основе. И цветет уже пять лет. Мне кажется, что когда-то, лет двадцать пять назад, я выросла тоже в основном благодаря присмотру бабушки. Родители так часто много работали и были заняты своими делами, что им некогда было обучить меня любви к жизни, — кажется, бабушка с этой задачей справлялась лучше всех.

Лучше всех пела, лучше всех пекла сырники, была владелицей самого красивого палисадника, лучше всех работала на заводе, где делали тонкие чипсы (кажется, она так хорошо работала, что когда вышла на пенсию, чтобы помогать с внуками, то завод сразу закрылся). Все в городе знали бабушку. На ее похороны, как и на дни рождения, пришла толпа каких-то людей. Откуда это в ней, непонятно, — никто из других моих родственников не мог похвастаться экстравертностью. Она была такая одна. В ней была сконцентрирована вся жизнь.

Правда, в последние годы от этой задачи витальности она начала все более очевидно и заметно для окружающих уставать. И скрыть ей это становилось всё сложнее. После смерти деда и дяди Саши уже не так блестели вымытые вилки. Уже не были до блеска натерты полы. Появилась вечно открытая бутылочка вина. Ее взгляд становился все более рассеянным, словно пробиваясь сквозь какую-то пелену, и нужно было кричать ей туда сквозь эту пелену: «Бабушка, бабушка!» И она на какое-то время оживала, и становилась точно такой, как тридцать лет назад, молодость звенела в голосе. Но через некоторое время снова потухала, становилась безразличной. Говорят, перед тем как уйти, наши близкие специально становятся невыносимыми. Чтобы мы понемногу начали их разлюбливать и нам было легче расстаться.

Бабушка держалась ради внуков как могла — но у всего есть предел.

И вот она упорхнула — легонько, как птичка.

Бабушка умерла одна, у себя дома, от сердечной недостаточности. Говорят, такая смерть наступает так быстро, что скорая не успевает приехать. Никто не знает, сколько она пролежала возле крыльца. К счастью, ее довольно быстро нашли — женщина из социальной службы, что проходила мимо. Бабушка лежала одна, недалеко от колодца.

Через несколько дней после случившегося я пошла на концерт Ника Кейва и впервые за много лет не почувствовала ничего ни к нему, ни к его музыке. Ноль. Красивый готичный костюм Ника и трагизм в его голосе меня не тронули. Нет, они даже не выглядели слишком — наигранно, пафосно, театрально. Они выглядели просто никак. Реальный трагизм был страшный и тупой — как бабка в старой одежде, внезапно повалившаяся на грязную землю, которая не успела растаять от зимнего льда. И вокруг — никого.

Я ушла через пятнадцать минут после начала концерта.

Согласно мифологической теории, по которой когда у нас что-то забирается — дается где-то в другом месте (то есть типа если тебя ограбили, то ты через день выигрываешь в лотерею, а если у тебя умер дед, то скоро родится сын) — бабушкина смерть была совершенно бессмысленной, потому что после нее у всех только отнялось, но ни у кого ничего не появилось и не прибавилось.

Долгие дни меня занимал простой, почти биологический вопрос: куда делось это всё? Не могло же оно просто так уйти в никуда? Ее любовь, ее опыт, ее память, ее жизненная сила — куда они подевались?

Я вспоминала, как бабушка мне машет, когда мы уезжаем на машине. Сначала она машет сразу, когда мы отъезжаем, а потом стоит до самого, самого последнего момента, пока машина окончательно не скроется из вида. И вот в этот последний момент, когда ты уже довольно далеко, и фигура бабушки стала маленькой-маленькой, она вдруг поднимает руку и машет снова — что значит «Я буду любить тебя до самого последнего момента, сколько могу, пока тебя вижу, пусть даже очень издалека».

«Калі ўжо мяне павязуць у Сасновы бор?» — периодически спрашивала бабушка. К смерти она готовилась. У нее лежал специальный набор одежды, купленный с пенсии. Поразительно, но однажды он пригодился. Наступил момент, когда ее действительно повезли в Сосновый бор, и эта одежда вдруг пришлась очень кстати. Время течет. Время движется.

Я беру велосипед и еду в Сосновый бор, чтобы посидеть в галерее могил, как на выставке. Подъезжаю к могиле бабы Клавы — когда-то она была единственной. Возле могилы растет елка, когда-то она была маленькой, не выше памятника. Теперь она как три таких памятника, поставленных один на один, — тридцать лет спустя она превратилась в огромную разлапистую ель, а количество могил за памятником бабы Клавы простирается далеко в даль (когда-то за ним было всего два или три ряда). Я сажусь на лавочку и скольжу взглядом по знакомым мне именам.

Моя любимая галерея. Выставка, которая всегда со мной.

Маша Шмель. Рэдактарка. Аўтарка каля дваццаці артыкулаў па беларускай літаратуры, надрукаваных у навуковых часопісах, а таксама некалькіх вершаў і апавяданняў, надрукаваных у зборніках маладых літаратараў. Удзельніца дзвюх мастацкіх рэзідэнцый.