Наста Грышанава чытае кнігу Арыяна Лекі і знаходзіць нечаканае падабенства паміж беларусамі і албанцамі.
NAUFRAGOS
(читая Arian Leka, “Secret Side Of Albanian Socialist Garden”)
Сегодня утром напротив муниципалитета Дурреса пожилая женщина облилась бензином и подожгла себя. Прохожие вмешались, полиция успела вовремя, обгорели только ноги. Находясь в шоке, женщина так и не смогла толком объяснить, что довело её до этого шага. Понятно было лишь то, что у неё совсем нет денег, она одинока, а дети давно за границей.
Сегодня утром в Минске задержали ещё три семьи за участие в протестах 2020 года. И мужа Екатерины Андреевой, политзаключённой журналистки, которая вела прямой репортаж с протестов. Её осудили и отправили в колонию на 8 лет и 3 месяца по статье 342, за организацию и подготовку действий, грубо нарушающих общественный порядок, и по статье 356 — измена государству. Она в тюрьме уже 2 года*Журналистку Катю Андрееву освободили 19 марта 2026 года и вместе с остальными освобождёнными политзаключёнными в тот же день насильно вывезли из Беларуси. Её муж по-прежнему находится в тюрьме.. На протяжении пяти лет людей в Беларуси задерживают, обыскивают и сажают ежедневно.
Я сижу на набережной в центре Дурреса и смотрю на море. Сейчас середина октября, но море удивительно летнее; солнце всё так же покрывает его полупрозрачным золотым шифоном, расслабленно расшивая ткань Адриатики искрящимися пайетками. Я живу в Албании два с половиной года. Срок моего беларуского паспорта истёк два месяца назад, заменить здесь его невозможно, в Беларусь я вернуться не могу. Я улетела. Убежала. Как большинство моих друзей, знакомых и полмиллиона беларусов. Теперь я здесь. В каком статусе не до конца понятно: с идентичностью проблемы, с пониманием и принятием пространства внутри и вокруг проблем не меньше. На сеансах с психологом частенько проговаривается одно и то же: “Я будто подвисла в межвременье этого нового пространства, как в отпуске, в который приехала, задержавшись на размытый срок без возможности вернуться домой, в понятное продолжение жизни, рутинной и привычной, своей”. Море-пальмы-песок — картинки, способствующие зависанию; визуальные штампы отдыха путают и расслаивают сознание, но одновременно помогают не сойти с ума от гнетущей неопределённости, тоски, приступов ностальгии и волнения за то, что происходит в оставленном мною доме, который теперь еженедельно возвращается навязчивыми снами.
Море. Я смотрю на него и пытаюсь представить, как совсем недавно оно стало воротами для побега; на паромах и кораблях албанцы массово покидали свой “социалистический сад” после череды протестов, сопротивления, забастовок и, наконец, падения коммунистического режима в Албании. В девяностых они уже могли делать это добровольно, почти не встречая сопротивления силовиков; в течение пятидесяти лет до этого всех, кто пытался вырваться, — хватали, отправляли в тюрьмы, расстреливали, поодиночке или целыми семьями, многих на границе разрывали специально подготовленные, голодные и разъярённые собаки. Море. Именно оно стало основной метафорой и символическим лейтмотивом сборника эссе современного албанского поэта и писателя Ариана Лека “Секретная сторона албанского социалистического сада”. Он родился и вырос в коммунистическом Дурресе, ходил по этим улицам, сидел, возможно, на этой же набережной и точно так же смотрел на море. Книга нашла меня очень вовремя и, хочется верить, неслучайно (Балканы — особое место магического реализма, как в литературе, так и, кажется, в жизни), став своего рода лиминальным событием, Вергилием моего перехода из одного состояния в другое. Какое — только предстоит осознать.
Ариан Лека вспоминает детство, жизнь своей семьи, соседей и в целом жителей Албании: их голоса (тихие, приглушённые, сдавленные), чувства, надежды, страхи и разочарования, их травмы и особые оттенки мыслей в условиях диктатуры и почти полной изоляции от всего остального мира. Море как географическая и политическая граница с разделительными бочками в три ряда; доплыть до первого можно, до второго — опасно, до третьего — тюрьма или смерть; море как безграничность, за горизонтом которого Европа — место притяжения, мечтаний, великих надежд и таких же великих страхов; море, которое выбрасывало на берег своеобразные подарки детям, “дары моря” — мусорные пакеты с надписями “made in Germany”, “Made in Italy”, банки кока-колы, пустые пачки сигарет, упаковки от стиральных порошков, — которые становились сакральной детской коллекцией, почти культом, получившим название “Albanian Rubbishism”; море, погружаясь в которое с головой, можно было хоть на пару мгновений побыть в безопасности, покинуть реальность, ощутить свободу эскапизма, своеобразного детского протеста, потому что поверхность большой воды в те времена была враждебной и безжизненной пустыней без кораблей и лайнеров, везущих путешественников, гостей, друзей из манящих, удивительных земель; глубина как “kind of anti-atomic bunker”, как пространство, ныряя в которое “детство могло себя защитить и уберечь”. В шестидесятые годы двадцатого века на этом самом месте, где я сейчас прикуриваю сигарету, на юге Балкан и севере Албании сидел маленький мальчик, смотрел на море в бинокль своего дедушки, ветерана Второй мировой, и думал о такой близкой, но катастрофически далёкой и неосуществимой Европе: “европейцы забыли нас; европейцы забыли даже о нападении на нас”. Впрочем, вряд ли тот мальчик думал именно об этом, это мысли повзрослевшего писателя, оборачивающегося назад, сшивающего личную память с памятью жителей тогдашней Албании, “a small country in the middle of Europe, which had no voice to scream with”.
Про отсутствие голоса и невозможность громкого разговора — во всех смыслах, и буквальном, и образном, — у Ариана Лека есть целая глава. Она о том, как албанцы слушали музыку (очень тихо), смотрели фильмы, каждый из которых превращался в немое кино, разговаривали друг с другом (почти неслышно, sotto voce). Самым сюрреалистичным действом был просмотр футбола. Смотреть, болеть и радоваться за “врагов страны”, а это примерно все футбольные команды мира, было запрещено и приравнивалось к измене родине, а уши, как мы помним, есть и у соседей, и у стен, и у чайных сервизов. Люди находили способы слушать или смотреть трансляции, но всё действо напоминало странный беззвучный спектакль, когда игроки, как в театре теней, просто бегали по полю, а зрители, актёры того же театра, старались лишить все свои чувства голоса: вот забивается гол, комментаторы молчат, безъязыкие футболисты молча несутся по полю, заламывая руки от радости или отчаяния, а на авансцене, в комнате, точно так же безмолвно бегают люди, открыв беззвучные рты, подняв руки в победных жестах. “Мы не очень понимали, кого именно боимся и, наверное, не смогли бы толком этого объяснить. Но как много счастливых криков осталось в моей груди, как много отчаянных возгласов. Мы не могли кричать, когда так остро в этом нуждались”. В Тиране есть музей с очень поэтическим названием “Дом листьев”. Это бывшая штаб-квартира спецслужбы и тайной полиции слежки “Сигурими”. “Дом, окутанный тёмными легендами и тайнами, с шёпотом людей и шорохом листьев”, — написано на входе. Количество экспонатов с оборудованием для прослушки поражает: слушали всех, слушали всё, прятали жучки в обувь, сумочки, радиоприёмники, детские игрушки, растения, одежду, мебель, домашнюю утварь и даже курительные трубки. Теперь я, кажется, могу понять и простить своих соседей-албанцев за повышенные тона разговоров и почти запредельную громкость музыки. Все эти раздавленные эмоции будто снова обрели голос, вырвались на волю и уже не способны сделать потише.
“Не могли кричать, когда так остро в этом нуждались”. Нельзя говорить и невозможно молчать, вечная дихотомия репрессивного быта. Я вспоминаю беларускую художницу-активистку Яну Шостак и её “Минуту крика для Беларуси”: в пик протестов и немыслимого насилия в Беларуси она вышла к зданию Европарламента в Варшаве и… заорала. Это было долгое и пронзительное “АААААААА!”, отчаянный вопль с зажмуренными глазами, вырвавшийся крик о тех, кто в застенках, кого пытают и избивают только за то, что они посмели подать голос; о том, что невозможно описать по-другому и облечь в иные вербальные или визуальные формы, вой невыразимости. В день начала войны в Украине крик повторился. И после повторялся трагически часто; мир погрузился в неумолимую волну энтропии, а “нет слов, нет слов, нет слов, хочется орать…” нередко становилось единственной мыслью, болезненно пульсирующей одновременно в голове, груди и глотке.
Прямо сейчас в Дурресе проходит первое международное биеннале современного искусства. Я иду по центральной площади, той самой, где утром пожилая женщина подожгла себя, и вижу новую арт-инсталляцию: керамические глазурованные скульптуры, напоминающие сказочные деревья с длинными, спутавшимися волосами; странноватые и изломанные намёки на духовые музыкальные инструменты: причудливый микс из труб, тромбонов, баритонов или валторн, среди поваленных, практически полностью сгоревших чёрных стволов настоящих деревьев. Вокруг хаотично разбросаны запылённые, с белым налётом извести сапоги, грубые заношенные ботинки и сморщенные женские туфли; обувь, будто единственной материальной памятью оставшаяся от мёртвых — сгоревших, исчезнувших, пропавших без вести. Скульптуры духовых инструментов вертикально вкопаны в землю, словно кто-то подземный и погребённый пытается подать голос из своего посмертия: протрубить, проорать свою боль и быть услышанным. Не могу не думать о женщине и её попытке самосожжения в нескольких метрах от инсталляции; об этой пугающей символичности и синхронии, своеобразном стихийном перформансе. Поразительно и пугающе, как два этих события случились на площади одновременно и так обыграли друг друга. Это настолько созвучно, что кажется подготовленным заранее: если бы не полиция вокруг, не журналисты с камерами, снимающими ошарашенных чиновников, если бы не горстка грустного, страшного пепла, которую я замечаю рядом со скамейкой. Позже в новостях написали, что у женщины обгорели ноги, платье и… туфли.
Данные о жертвах репрессий албанского режима разнятся от источника к источнику, так же, как и данные о количестве в стране оборонительных бетонных бункеров; в обоих случаях цифры огромные. В докладе албанского Института изучения преступлений коммунизма общее число политзаключённых эпохи репрессий и изоляции — двадцать шесть тысяч семьсот шестьдесят восемь мужчин и семь тысяч триста шестьдесят семь женщин. Из них девятьсот восемьдесят четыре человека умерли в заключении, триста восемь сошли с ума. К смертной казни были приговорены пять тысяч пятьсот семьдесят семь мужчин и четыреста пятьдесят женщин. Плюс депортированные из родных мест и помещённые в лагеря для интернированных: всего пятьдесят девять и девять тысяч человек, из которых около семи тысяч скончались в лагерях из-за тяжёлых условий содержания. Через два года после окончания Второй мировой войны в Албании появилось восемнадцать тюрем, восемь из которых были созданы специально для политзаключённых. В период с 1946 по 1990 год здесь насчитывалось более ста лагерей принудительного труда. Я намеренно перепечатываю эти “сухие цифры” прописью для того, чтобы впечатать в себя масштаб, чтобы сделать их более осязаемыми, чтобы через них текст разбух болью, а все мёртвые на мгновение обрели плоть. Потому что “чудовищно много” и “небывалый размах репрессий” — это ни про кого конкретно, бесформенную массу и очень абстрактную беду. В Тиране, в одном из некогда главных бункеров диктатора Ходжи, сейчас находится Музей репрессий. Под куполом бункера на входе развешаны портреты албанцев, замученных и расстрелянных спецслужбой “Сигурими”. И перед тем, как в буквальном смысле слова спуститься в инферно этого музея, в страшные лабиринты и комнаты бункера, ты застываешь под этим мемориальным куполом, слушая, как мужской голос из колонок монотонно и безостановочно произносит имена.
По данным сайта правозащитного центра “Вясна” на сегодняшний день в тюрьмах Беларуси находится одна тысяча двести семьдесят два политзаключённых**Данные от 22.10.2024 года. По данным правозащитной организации “Вясна” по состоянию на 30 июля 2026 года политическими заключёнными в Беларуси признаны 862 человека. С момента президентской кампании 2020 года политзаключёнными были признаны 4722 человека.. На ресурсе politzek.me — проекте, созданном в августе 2020 года для подсчёта, памяти и помощи политзаключённым — эта цифра чуть меньше. В любом случае, обе эти цифры неточные, посчитать всех практически невозможно; кроме того, многие арестованные (сами или их родственники) просят не признавать их политическими и не упоминать в списках: маркировка “политзек” автоматически делает жизнь заключённых и их семей в разы тяжелее и опаснее. Внизу главной страницы politzek.me есть карта беларуских тюрем с метками-кружочками небесно-голубого цвета и цифрами в них; надпись сверху предлагает “найти на карте своих”. Почти у каждого жителя Беларуси через аресты, сутки и сроки заключения прошёл кто-то из своих. Все эти реальные и призрачные цифры ужасают. В Беларуси последних десятилетий всегда были политзаключённые, пропадали без вести или были убиты оппоненты диктатора, орудовала банда силовиков с вполне литературным, метафорическим и потому ещё более ужасающим названием “эскадрон смерти”. Периодически случались и протесты: с жестокими разгонами, сотнями избитых и арестованных. Но таких цифр — как протестующих, так и репрессированных — в стране не было со времён большого советского террора. Оба интернет-ресурса, как и множество других медиапроектов, так или иначе касающихся политики, репрессий и беларуского ада — признаны “экстремистскими”, их создатели сидят либо в тюрьмах, либо в эмиграции.
Полина, Маша, Эдуард, Степан, Катя, Марфа, Марина, Максим, Зьміцер, Наста, Сяргей, Павел, Михаил, Роман, Мікалай, Татьяна, Антонина, Илья, Владимир, Руслан, Вольга, Ростислав…
После падения коммунизма в 1991 году из Албании эмигрировало около 40% населения. Выжившего населения. Во времена Ходжи людей из страны выдворяли, многие пытались пересекать границу самостоятельно, почти всегда безуспешно: их хватали, арестовывали, кого-то расстреливали на месте. Во времена Османской империи, которая длилась почти пять веков, албанцы так же, более или менее интенсивными волнами, покидали свою землю; албанская диаспора — одна из самых больших в мире. Ариан Лека в книге называет это вполне логичным для подобного количества эмиграции, библейским словом “exodus”, “исход”. В книге есть эпизод, в котором автор рассказывает, как в 1990 году, когда в Албании начались первые за всю историю коммунистической страны протесты, — жители Тираны на огромном грузовике протаранили стену немецкого посольства, пытаясь спастись от силовиков и попросить убежища прямо на территории посольства. Через десять дней на этой территории просили защиты уже около трёх тысяч албанцев. Власти тогда приняли решение отключить в посольстве свет, перекрыть воду и поставки еды. То же происходило в итальянском и французском посольствах. После череды переговоров посол Германии Вернер Даум добился разрешения отправить беженцев в страны Европы. 12 июля 1990 года людей, умоляющих о защите и статусе беженца, перевезли в порт Дурреса, где их ждал огромный паром — первый из бесчисленных паромов, которые вскоре будут переправлять албанцев в страны, недоступные для них почти полвека.
От чего именно бежали беларусы? Могу говорить только за себя. От ежеутренних панических атак “за мной придут”, от новостей о тех, за кем уже пришли, от начавшейся рядом войны и нескончаемой тюрьмы, тотального насилия, отвращения к породившей его системе и унизительного страха, который стал сочиться из пор собственной кожи, разъедая и внутренние органы, и саму кожу, и мысли. От бессилия, отчаяния и нежелания быть очередной жертвой. Мы выпрыгивали в закрывающиеся окна и скрипящие двери, проталкивались в дыры пока ещё не отменённых рейсов, бежали по лесам и болотам в кроссовках и с игрушечными компасами-брелками, улетали на самопальных дельтапланах; кто-то уезжал на автобусах и поездах, а кто-то — в багажниках автомобилей. Мы боялись не успеть хотя бы по-пластунски втиснуться в щель закрывающегося железного занавеса, воспоминания о котором ещё не стёрлись. Нет, стоп, мы не то чтобы бежали. Система выталкивала нас ногами и дубинками в спины; и убегая, мы плакали от слезоточивого воздуха родины, невыносимой тяжести прощания с домом и неизбывного чувства вины. Мы спасали себя, мы бросали их всех.
…Денис, Юра, Егор, Давид, Станислав, Илья, Дария, Павел, Елена, Ольга, Александра, Рыгор, Алена, Мікіта, Андрей, Ирина, Виталий, Ким, Артём, Тимур, Олег, Даниил, Анастасия, Роман, Марк, Артур, Иван, Вика…
Ариан Лека пишет о двух своих сыновьях, которые стали “культурными иммигрантами” в Вене; как и множество молодых албанцев более-менее травоядного, посткоммунистического времени, — они поехали в Европу учиться. Находясь в Австрии, они “албано-австрийцы”; возвращаясь в Албанию — “австро-албанцы”. Прыгающая, переключающаяся идентичность; в обеих странах ты одновременно и беженец, и иммигрант, ещё не свой, уже не свой, никогда не свой. Франко-албанцы, итало-албанцы, англо-албанцы, швейцаро-албанцы… Я часто вижу здесь в кафе большие шумные семьи, старшее поколение которых говорит по-албански, их взрослые дети между собой общаются по-английски, с родителями тут же перепрыгивают на албанский, а к своим детям обращаются на французском или итальянском. Всё это можно воспринимать как очень милое явление, если не думать об изначальной точке трагедии, предшествующей такому мультилингвальному миксу голосов. Прямо сейчас я (беларусо-албанка, албано-беларуска?) сижу в любимом кафе у дома, с книгой Ариана Лека в руке, с видом на море и очертаниями Дурреса вдали; за соседним столиком молодой албанец бесконечно кому-то звонит, разговаривая то на албанском, то на немецком, то на прекрасном музыкальном итальянском, будто дополняя текст книги точной и реалистичной акустической иллюстрацией, на ходу превращая книгу в свою же аудиоверсию.
Эмигранты, мигранты, релоканты, переселенцы, беженцы, изгнанники — слова разные, исход один; “migratory — for birds, exile — for men”. Читая об этом, пытаюсь дать определение себе самой: беженка, эмигрантка, релокантка, номад, туристка, отпускница, командировочная, исчезнувшая, зависшая в лимбе? Идентичности видоизменяются с ходом времени и увеличением дистанции. Долгие годы мы в Беларуси жили и декларировали своё шаткое бытие, называя его “внутренней эмиграцией”: иногда с бравурной и почти горделивой интонацией, иногда с усталой обречённостью, а иногда попросту с “абыякавасцю”. И вот сейчас, — что довольно логично, если постоянно играть в прятки с внешними проблемами, избрав по итогу позицию “я в домике”, засовывая голову в ил, изредка выходя на площади, чтобы подать хоть какой-то голос, разделяя себя на “мы и они” и порой просто-таки упиваясь своей страдальческой выученной беспомощностью, — эта внутренняя эмиграция из фигуры речи предсказуемо превратилась в акт-эмиграцию, вполне внешнюю и гиперреалистичную. So now, eat this!
Пару дней назад случайно заметила в приложении погоды моего айфона над локацией “Дуррес” напечатанное очень маленьким, почти незаметным, будто заранее извиняющимся шрифтом, слово “дом”. Как он там без меня, дом, в который я не могу вернуться. В первые недели побега из Беларуси (как внезапно легко я написала слово “побег”) мне казалось, что это всего на пару месяцев. Позже стало понятно, что это на годы. Сейчас же ночным тремором иногда подкрадывается “возможно, уже навсегда”. Вместить в себя “навсегда” пока немыслимо; и как только эта химера вытаскивает свой змеиный хвост из-под кровати, я убираю свесившуюся ногу обратно под одеяло, накрываясь им с головой, я ребёнок, и мне страшно, “я в домике”. Недавно в Беларуси издали закон о том, что беларусы за границей не смогут продлевать срок действия паспортов в своих посольствах и консульствах. Беспрецедентный кейс, заставляющий беларусов либо оставаться в странах, их приютивших, нелегалами, либо возвращаться в риске быть схваченными прямо на границе. Пару дней назад появилась новость, что в США разработан указ, в котором предлагается признавать просроченные паспорта беларусов действительными и ставить в них американские визы. В указе также предлагается признавать беларусов “лицами бездомной национальности”***Во время написания текста в США у власти ещё был Джо Байден. Судьба “Указа” сейчас неизвестна..
В первый год эмиграции (как легко я написала и это слово) я прочла роман всемирно известного албанского писателя Исмаила Кадаре “Дворец сновидений”, запрещённый в своё время к публикации в Албании; сплошную аллегорию тоталитарной власти: и имперской османской, и коммунистической ходжистской. Министерство, бесконечно изучающее сны всех подданных империи в поисках заговоров и политических преступлений, горести и эпосы малого народа, хрупкая ностальгия по утраченному дому; и во всём этом поражающая перекличка с нынешним временем. С нашей явью, снами и тоской: и в теме войны, которая снова рядом, и в темах репрессий, миграции и ран; постоянного и, судя по всему, неизбежного исторического рефрена. “А вот Албания… Словно далёкая холодная звёздочка, она вновь потускнела, ускользая от него, и он задавался вопросом, знает ли он вообще, что в ней происходит. А если понимает это, то вправе ли об этом говорить… Так он сидел, погружённый в сомнения, в то время, как перо его становилось в руке всё тяжелее, пока наконец не коснулось бумаги, и на ней, вместо слова ‘Албания’ он написал ‘там’. Он взглянул на это слово, заменившее название его родины, и внезапно ощутил всю тяжесть того, что он тут же окрестил албанской тоской, выражением, которого нет ни в одном языке мира. Там сейчас, наверное, лежит снег”.
В Беларуси сейчас зима. И лежит снег. Я вижу его на фотографиях тех, кто остался “там”. Снег на черешне и вишне маленького садика моей дачи, на крыше покинутого дома и небольшой баньки, у калитки и дороги, по которой бегал мой пёс. Снег на улицах моего города, и без того всегда сонного, а теперь, вероятно, летаргического. Снег на дороге, ведущей к подъезду моего дома, на лавке под кустом боярышника, на ветках которого тоже снег. Снег у двери, код от которой я уже забыла. Двери, за которой лестница, лифт, седьмой этаж и моя квартира. Там на стенах уснули картины и фотографии, в шкафу ссутулились вещи, а на полках тоскуют любимые книги и разные мелочи — незатейливые и сакральные украшения большей части моей жизни. Вполне вероятно, свою следующую инкарнацию они обретут нескоро; предположим, тогда, когда дети или внуки беларуских эмигрантов, вернувшиеся погостить в страну их заплаканных предков, будут вальяжно похаживать вдоль развалов блошиного рынка где-нибудь в Ждановичах и умилённо восклицать: “Смотри, какой забавный портрет в раме. Нарисован, кажется, карандашом? Или мелками? У неё один глаз весёлый, а второй грустный, будто одним она видит настоящее, а другим — будущее. Возьмём?”. Они подумают и купят, принесут аккуратно вместе с другими найденными безделушками, смахнут пыль с рамы, протрут стекло и найдут для рисунка подходящее место, повесив его на стену или определив на полку с книгами. И тогда я вернусь домой.
В книге Ариана Лека метафора моря набегает волнами, пропитывая йодом и солью воздух всех его текстов, но уже начиная с пролога он задумывается над удивительным и парадоксальным тезисом “the lack of the Albanian maritime memory”, отсутствием морской памяти у албанцев; некой особой лакуны и впадины в коллективных воспоминаниях. В своём стихотворении, заглавном в книге (Ариан Лека прежде всего поэт, поэтому вся дальнейшая проза наполнена тонкой, очень личной хрустальной образностью) автор говорит о море не как о старом добром пейзаже с милой открытки, не о дружелюбном сказочном пространстве из детства маленького мальчика, а о кровавой водной арене, на которой люди борются за выживание; современные беженцы, плывущие на самодельных плотах и судах прочь от своих чудовищ, терпящие страдания и кораблекрушения; Европа, ошалевшая от очередной морской миграции, запутавшаяся и растерявшая ориентацию; нет больше античного объединяющего понятия “Mare Nostrum”, есть понятие “Mare Monstrum”: смещение подводных тектонических плит, море как границы, барьеры и тёмные течения, разделяющие “наших” и “чужих”. Для албанцев море как будто никогда не являлось чем-то родным, понятным и безопасным; оно не было “заботливой матерью, любящим отцом или лучшим другом”; в коллективной памяти местных море осталось тревожным триггером, не предвещающим ничего хорошего. В албанских эпосах и балладах часто можно встретить героев, покидающих на кораблях свой дом, проигрывающих морские битвы, терпящих кораблекрушения, теряющих рассудок и любые надежды. С моря вторгались все завоеватели; по морю же на протяжении пяти веков албанцы бежали от Османской империи, двух мировых войн, репрессий коммунизма и, наконец, когда железный занавес рухнул вместе со статуями Ходжи и Сталина, на огромных лайнерах великого албанского исхода — от нищеты, унижения и гниющих плодов “социалистического сада”. Бежали и часто погибали. В книге есть пронзительный, почти мистический момент: когда местные узнавали о какой-либо трагедии, произошедшей в море, — они на долгое время переставали покупать морскую соль, чтобы смерть вместе с солью не проникла в их еду; они месяцами не покупали свежую рыбу, в страхе и отвращении от того, что та могла питаться плотью их близких.
В одной из глав Ариан Лека вспоминает о герое древней албанской легенды, великом воине, победившем главного морского врага: гигантское чудище по имени Балоз, “уродливее и страшнее которого не было во всём мире”, поднявшееся из глубин, чтобы уничтожить всё живое. В конечном итоге, после долгих испытаний и битв, как и положено в эпосах, герой уничтожил монстра, но в коллективной памяти албанцев образ моря, воплотившийся в страшном Балозе, сохранил свою опасную, непредсказуемую и враждебную силу (в отличие от гор, священных и сакральных защитников, гор-замков, гор-крепостей, восхваляемых, культовых, любимых).
Из окна своего дома я вижу много моря. В этой части Албании, недалеко от Дурреса, оно довольно тихое: широкие песчаные пляжи с почти невыносимо долгим заходом в воду лишают его возможности побиться в громкой истерике о камни или утёсы. Здесь море кроткое и добродушное, и лишь зимой становится немного угрюмым и неврастеничным. Его негромкий голос порой переходит на шёпот, а иногда и совсем неестественную для большой воды тишину. Ужасно странно, но здесь нет чаек. А те редкие, которые иногда появляются, будто сбившись с курса и по ошибке залетев не туда, — так же бесшумно и растерянно, как и само море, исследуют берег, не издавая ярких звуков, и уж тем более — громких криков. Как может морской ландшафт справляться без чаек и их вечного музыкального сопровождения? Они не хотят волновать эту сонную, будто всегда немного испуганную водную гладь? Нечаянно нарушить тонкую и хрупкую тишину албанской maritime memory своими возгласами и раздражающей радостью? Или, быть может, когда-то им тоже запретили подавать голос, и они, отчаявшимися чайками, покинули эти земли великим птичьим исходом в страхе репрессий и заточения.
В Беларуси нет моря и тоже нет “collective maritime memory”. Но вот уже пятый год в нашей общей памяти периодически штормит своя морская метафора. В том августе двадцатого года во время очередного мирного марша мы с друзьями на время вышли из потока людей, чтобы присесть в кафе, передохнуть, выпить кофе, прожить, прочувствовать и насладиться внезапным зрелищем свободы: внешней и внутренней. Она была осязаема, фактурна, во плоти: вот ты, наконец, сделал свой выбор, проявил волю, принял решение, преодолел панику и вырвался за пределы, убедившись в существовании своего надличностного. И точно так же сделали многие вокруг тебя. Ты слышишь звук этого моря и всех рек, в него впадающих; единое возбуждённое тело, улыбающееся лицо, неудержимый и бесконечный поток любви. Многие тогда писали в соцсетях и кричали друг другу, встречаясь и обнимаясь: “В Беларуси есть море. И это мы!”. Ты видишь своих друзей и знакомых, таких же радостных и лёгких, как это внезапно приобретённое чувство свободы и надежды, обнимаешь их, целуешь. И вдруг становишься звуком мелодии колоколов, которой священники костёла Девы Марии на той же площади поддерживают всех “алчущих и ищущих правды, миротворцев, чистых сердцем, блаженных и пробудившихся”. И чувство благодарности становится молитвой. За то, что ты — та самая капля, сотворившая море: безграничное, всеобъемлющее, бездонное… Такое же бездонное, как ужас проживания того, что последовало за этим. Как безграничный страх от того, что надежду снова обесценили. Как всеобъемлющее отчаяние от осознания призрачности и иллюзорности того, что ты расценил как свободу, а море и все его реки отравили и высушили снова и снова, снова и снова, снова и снова… В одной из глав Ариан Лека вспоминает слово “naufragos”; в переводе с латыни это потерпевшие кораблекрушение. В албанском контексте автор использует это определение в прямом и образном значении, и в процессе чтения мои всплески памяти также начинают оформляться в схожую картинку: в образный ряд, сопровождаемый треском разваливающегося судна и людскими криками.
Есть, пожалуй, и другое море, большим бурым пятном расползшееся по карте беларуской коллективной памяти. Так же, как и у албанцев, оно чаще всего враждебное и несущее гибель; своё чудище Балоз, стремящееся уже много веков причинить “добро и мир” с помощью нехитрых приспособлений в виде подчинения, разрушения и смерти. Наш “замечательный сосед”, в разное время называющий себя Российской империей, Советским Союзом или Российской Федерацией, со всем задором “загадочной русской души” поддерживающий взятие силой, уничтожающий другие культуры, языки, всполохи хоть какой-то иной идентичности и любые попытки кого-то пойти своей дорогой, отличной от “особого великого пути” (так, кажется, никем и не намеченным, но уже заранее густо поросшим мрачным бурьяном и мглистым непроходимым туманом). Очередная волна эмиграции беларусов была связана не только с локальной топью обысков, арестов и сроков, но и начавшейся рядом войной; непреложной истиной, которую этот Балоз с присущим ему улюлюканьем понёс в соседнюю страну армией, ракетами и бомбами. Все ориентиры — внутри и вокруг — снова погрузились в макабрическую пляску энтропии и ужаса. И в этой новой битве и страшной беде боль беларусов стала как будто неловкой, неуместной и несоразмерной под тенью большой войны рядом, а голос снова притих; как крики naufragos, отброшенных на периферию огромного шторма, кораблекрушения более масштабного, чем сопротивление нашей небольшой тонущей лодки.
Каждая новая глава книги Ариана Лека начинается с чёрно-белых фотографий Мишеля Сетбуна, известного французского фоторепортёра, свидетеля многочисленных войн, революций и исторических землетрясений в разных частях планеты. Он был одним из немногих (если не единственным) иностранным фотографом, которому неоднократно удавалось пробираться в коммунистическую Албанию, фиксировать её социальные и природные ландшафты с 1981 по 1991 годы. Девочки и мальчики в упорядоченных группах, купальниках и трусиках на пляже на фоне устрашающих бункеров; молодой парень среди беспредметной разрухи, закрывающий лицо перевёрнутым портретом какого-то партийного деятеля; пастух с отарой овец у полуразрушенной церкви с покосившимися колоннами и пятнистыми, исчезающими на глазах фресками; женщины с искусственными цветами на городской (первомайской?) демонстрации; уставшая фигура мужчины с унылым велосипедом у статуи Сталина, указывающей непропорционально огромной рукой куда-то в сторону мрака; кучерявые мальчишки, гурьбой нависшие над шахматной доской (возможно, шахматные дедули в шляпах и с тросточками, которых я каждый день вижу в парке Дурреса, — это именно эти мальчишки), рядом с которыми валяется упавшая звезда — огромная, пластиковая, пятиконечная. Все эти картинки я как будто уже видела много раз в своём советском детстве, полном шагом-маршей верной дорогой, смутной веры во что-то неопределённое и безнадёги в глазах обречённых на светлое будущее. Людей с закрытыми ртами и говорящими взглядами.
В местном кафе ко мне подошёл официант:
— Привет, как дела?
— Привет, хорошо. А у вас?
— Очень хорошо. Кофе?
— Да, пожалуйста.
— Вы откуда?
— Беларусь. Это не Россия, это рядом с…
— О, Беларусь! Я знаю! Мой дед бабушке всегда говорил — если удастся сбежать в Советский Союз, то обязательно в Бьелоруссия…
— Беларусь!
— Да, извините, Беларусь. Обязательно в Беларусь, там никогда ничего страшного не произойдёт и всегда будет хорошо.
— Эмм, ну. Вот я здесь. В Албании. Сбежала из Беларуси, потому что там всё очень плохо.
— Да… Мне так жаль. Такая ирония. Когда-то все бежали отсюда, а сейчас вы сюда. Вам здесь нравится?
— Да, очень.
— Это так странно… Добро пожаловать.
Скоро ровно три года, как я пожаловала****Уже четыре с половиной года. Ситуация с документами не изменилась со времени написания текста, я по-прежнему жду решения о статусе беженца и по-прежнему “лицо бездомной национальности”.. В данный момент я без паспорта и не могу его заменить, не вернувшись туда, куда нельзя возвращаться — домой. Я завишу от решения миграционных служб, и хотела бы рассказать им свою историю. О том, что у меня ещё остался голос, и я уехала, чтобы не забыть, как он звучит. Мне хочется рассказать, если бы только кто-то согласился послушать, что, вынужденно покинув и потеряв свой дом, — я нашла его здесь. Что я прилетела по воздуху, а не пришла по морю, и поэтому не враг, не завоеватель и не Балоз; что для меня это море обладает абсолютно иным смыслом, спасает от тоски, ностальгии и панического расстройства. Я хочу рассказать Албании, как много у неё общего с Беларусью, и несмотря на разную географию, ландшафты, слова и звуки — сны, травмы, разрывы в идентичности и расстроенные голоса у нас очень схожи; они перекликаются, переговариваются, перешёптываются, а иногда кричат. Мне хочется благодарить Ариана Лека за то, что, помимо прочего в Албании, именно его тексты и воспоминания, наполненные состраданием и подлинной любовью, стали особыми нитками, которыми я привязываюсь к этому пространству и перепрошиваю новую себя. Я пробую понимать и начинаю любить эту землю, полную печальных призраков, хрупкой уязвимости, выстраданной и заново выстраиваемой самости; стараюсь чувствовать и бережно прикасаться к её вновь обретаемой плоти, всматриваться в возрождающуюся душу, неспешно склеивающуюся из разлетевшихся по всему свету осколков. Землю звонкого летнего хаоса и медитативной горной медлительности, добродушия и боли, nostos и naufragos.
И моря. Конечно же, моря.
Наста Грышанава. Вучылася ў ЕГУ на мастацтвазнаўцу, шмат гадоў працавала ў рэкламе, прыдумляла сацыяльныя і культурныя праекты, стварала дзве кнігарні ў Мінску, перыядычна публікавалася анлайн і не анлайн, з 2022 года жыве на моры.
